Ирина Одоевцева. На берегах Невы.

Reamonn

Новая книга о Лермонтове и его творчестве.

– Какое сегодня число? – неожиданно прерывает молчание Гумилев.
 – Пятнадцатое октября, – с недоумением отвечаю я.
 Гумилев, не в пример очень многим – ведь календарей больше нет, – всегда точно знает, какое сегодня число, какой день недели.
 – А что случилось в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое октября тысяча восемьсот четырнадцатого года? – спрашивает он.

 Я растерянно мигаю. Это мне неизвестно. Наверно, что-нибудь касающееся Наполеона. Ватерлоо? Отречение? Или вступление русских войск в Париж? Но почему в ночь на 15-е? Нет, русские войска вступили в Париж днем, и, кажется, весной…
 – Не знаете? Событие, касающееся непосредственно нас с вами.
 – Ватерлоо? Вступление русских войск в Париж? – предлагаю я неуверенно.
 Гумилев смеется.
 – С каких это пор армия вас непосредственно касается? Нет, нет, совсем нет. Бросьте проявлять ваши исторические познания, которые у вас, кстати, слабы. Слушайте – и запомните. – Он вынимает правую руку, засунутую в левый рукав дохи, как в муфту, и, подняв длинный указательный палец, произносит: – Слушайте и запомните! В ночь на пятнадцатое октября тысяча восемьсот четырнадцатого года родился Михаил Юрьевич Лермонтов. И вам стыдно не знать этого.
 – Я знаю, – оправдываюсь я, – что Лермонтов родился в тысяча восемьсот четырнадцатом году, только забыла месяц и число.
 – Этого нельзя забывать, – отрезает Гумилев. – Но и я тоже чуть было не прозевал. Только полчаса тому назад вспомнил вдруг, что сегодня день его рождения. Бросил перевод и побежал в Дом литераторов за вами. И вот, – он останавливается и торжествующе смотрит на меня, – и вот мы идем служить по нем панихиду!
 – Мы идем служить панихиду по Лермонтову? – переспрашиваю я.
 – Ну да, да. Я беру вас с собой оттого, что это ваш любимый поэт. Помните, Петрарка говорил: «Мне не важно, будут ли меня читать через триста лет, мне важно, чтобы меня любили».
 Да, Гумилев прав. Я с самого детства и сейчас еще больше всех поэтов люблю Лермонтова. Больше Пушкина. Больше Блока.
 – Подумайте, – продолжает Гумилев, – мы с вами, наверно, единственные, которые сегодня, в день его рождения, помолимся за него. Единственные в Петербурге, единственные в России, единственные во всем мире… Никто, кроме нас с вами, не помянет его… Когда-то в Одессе Пушкин служил панихиду по Байрону, узнав о его смерти, а мы по Лермонтову теперь.
 Мы входим в Знаменскую церковь. Возле клироса жмутся какие-то тени. Мы подходим ближе, шаги наши гулко отдаются в промерзлой тишине. Я вижу: это старухи – нищие, закутанные в рваные платки и шали. Наверно, они спрятались тут в надежде согреться, но тут еще холоднее, чем на улице.
 – Подождите меня, – шепчет Гумилев, – я пойду поищу священника.
 И он уходит. Я прислоняюсь к стене и закрываю глаза, чтобы не видеть старух нищенок.Они чем-то напоминают мне ведьм. Им совсем не место в церкви. Мне становится страшно.
 Слишком тихо, слишком темно здесь, в этой церкви. От одиноко мерцающих маленьких огоньков перед иконами все кажется таинственным и враждебным.
 Я почему-то вспоминаю Хому Брута из «Вия». Я боюсь обернуться. Мне кажется, если я обернусь, я увижу гроб, черный гроб.
 Мне хочется убежать отсюда. Я стараюсь думать о Лермонтове, но не могу сосредоточиться.
 Скорей бы вернулся Гумилев!
 И он наконец возвращается. За ним, мелко семеня, спешит маленький худенький священник, на ходу оправляя должно быть наспех надетую на штатский костюм рясу. «Служителям культа» рекомендуется теперь, во избежание неприятностей и насмешек, не носить «спецодежду» за стенами церкви.
 – По ком панихида? По Михаиле? По новопреставленном Михаиле? – спрашивает он.
 – Нет, батюшка. Не по новопреставленном. Просто по болярине Михаиле.
 Священник кивает. Ведь в церкви, кроме нас с Гумилевым и нищенок-старух, никого нет и, значит, можно покойника величать «болярином».
 Гумилев идет к свечному ящику, достает из него охапку свечек, сам ставит их на поминальный столик перед иконами, сам зажигает их. Оставшиеся раздает старухам.
 – Держите. – И Гумилев подает мне зажженную свечку. Священник уже возглашает:
 – Благословен Бог наш во веки веков. Аминь…
 Гумилев, стоя рядом со мной, крестится широким крестом и истово молится, повторяя за священником слова молитвы. Старухи поют стройно, высокими, надтреснутыми, слезливыми голосами:
 – Святый Боже…
 Это не нищенки, а хор. Я ошиблась, приняв их за нищенок.
 – Со святыми упокой…
 Гумилев опускается на колени и так и продолжает стоять на коленях до самого конца панихиды.
 Но я не выдерживаю. Каменные плиты так холодны.
 Я встаю, чувствуя, как холод проникает сквозь тонкие подошвы в ноги, поднимается до самого сердца. Я напрасно запрещаю себе чувствовать холод.
 Я тоже усердно молюсь и крещусь. Конечно, не так истово, как Гумилев, но все же «от всей души».
 – Вечная память… – поют старухи, и Гумилев неожиданно присоединяет свой глухой деревянный, детонирующий голос к их спевшемуся, стройному хору.
 Гумилев подходит ко кресту, целует его и руку священника подчеркнуто благоговейно.
 – Благодарю вас, батюшка!
 Должно быть, судя по радостному и почтительному «Спасибо!» священника, он очень хорошо заплатил за панихиду.
 Он «одаривает» и хор – каждую старуху отдельно – «если разрешите». И они «разрешают» и кланяются ему в пояс.
 Делает он все это с видом помещика, посещающего церковь, выстроенную на его средства и на его земле.
 – Ну как, вы замерзли совсем? – осведомляется он у меня уже на улице.
 Я киваю:
 – Замерзла, совсем.
 – Но все-таки не жалеете, рады, что присутствовали на панихиде по Лермонтову? – спрашивает он.
 И я отвечаю совершенно искренно:
 – Страшно рада!
 – Ну тогда все отлично. Сейчас пойдем ко мне. Я вас чаем перед печкой отогрею.
 Он берет меня под руку, и мы быстро шагаем в ногу.
 – Ведь еще не кончено празднование дня рождения Лермонтова, – говорит он. – Главное еще впереди.

 Ирина Одоевцева. На берегах Невы. М., "Художественная литература", 1988. С. 106-108.

Читать онлайн